В «Стихах о смерти» — «Максимах» Ларошфуко и «Мыслях» Паскаля эпохи позднего социализма — Виталий Комар и Александр Меламид замечают, что людям свойственно искать счастья в чем-то конечном, исчислимом. «Интеллигент в России знает, что если будет опубликована запрещенная книга (которую он, может быть, и не прочтет), ему станет лучше», пишут они. «Десять таких книг сделают его в десять раз счастливей». Но с книгами из библиотеки Сергея Жигалкина простая алгебра не работает.

Они отличаются от обычной «запрещенки» и самиздата так же, как брахман от атмана в индийской философии: между двумя понятиями — духовная бесконечность. «Тибетская книга мертвых», словарь символов и другие издания определяли атмосферу, которой дышал «странный восковых фигур музей, где собирались, чтоб развеселиться, угрюмые шизоиды столицы», он же квартира писателя-мистика Юрия Мамлеева в Южинском переулке (поэтическое описание принадлежит художнику и литератору Владимиру Ковенацкому). Здесь проходили чтения его рассказов, стихов Евгения Головина, обсуждения эзотерической литературы и чистое пьянство, процесс сродни чистой математике. «Пить вино и мечтать о Боге» — так сформулировал сам Мамлеев девиз Южинского переулка (сам адрес стал стилистическим определением, как Лианозово, хотя уже в конце 1960-х в Южинский никто не ездил — дом снесли).

В те годы отнюдь не обязательно было увлекаться Гурджиевым, Блаватской, Штайнером (или другими), чтобы чувствовать призрачность границы между действительностью и потусторонним миром. «Мы не были реальны, — говорил Илья Кабаков в интервью начала 1990-х. — Я не помню, чтобы я жил реально в той реальности, которая называлась Советским Союзом. Мы жили маленьким кругом людей, мы фантазировали и мы рассказывали эти фантазии друг другу».

Социолог Елена Здравомыслова считает такое самоощущение характерной для советской богемы стратегией «ретрита» и объясняет ее приспособлением «к контексту структурной напряженности между официально провозглашаемыми целями и нормами общества». Несовпадение целей и норм заставляло прибиваться либо к целям (и становиться — если упрощенно — политиком), либо к нормам (и жить обывателем). Неопределившиеся уходили в «ретриты». Своя версия этой стратегии обнаруживается и на Западе, который советские инакомыслящие скорее идеализировали. Войну во Вьетнаме многие американские интеллектуалы считали проявлением имперской жестокости. Сочувствующие диссидентам США художники ленд-арта 1970-х (Майкл Хейзер, Роберт Смитсон, Уолтер де Мария, Роберт Оппенхайм, Нэнси Холт и другие) были уверены, что у скульптурных жестов может быть жизнь за пределами институций, коммерческого сектора и военно-промышленного комплекса. Так возникла серия монументальных скульптурных «ретритов» — «Поле молний» де Марии, «Спиральная дамба» Смитсона. А Нэнси Холт даже спрятала для коллег по ленд-арту ряд «секретиков»: художникам предлагалось отыскать стихотворение, посвященное им, которое Холт зарыла либо на необитаемом острове в штате Флорида, либо в заповеднике на территории штата Юта. Интересно, что «ретриты» очень популярны сегодня, уже не в общем, но узкоспециальном смысле, как поездки в горы, на острова и пляжи с инструкторами и мастерами йоги и цигун. Функция у них почти та же, что в 1970-е: снимать напряжение между общественными идеалами и нормой.

Художники андерграунда кайфовали от Фрейда. Юрий Соболев штудировал статью «Бред и сны в “Градиве” Йенсена»; Юло Соостер в письмах другу то ли в шутку, то ли всерьез отыскивал в своей психике «анальную эротику», из-за которой он «редко, но обстоятельно» отвечал на письма. Художник и поэт Владимир Ковенацкий не очень интересовался Фрейдом, но, как это регулярно случается, делал вещи, которые напрашиваются на психоаналитическое толкование.

Благодаря Ковенацкому собрания жаждущих эзотерики в квартире Юрия Мамлеева в Южинском переулке стали известны как место встречи «сексуальных мистиков», потому что таким был подзаголовок «художественной газеты», которую Ковенацкий там показывал. Богема, приходившая на Южинский в поисках оргий, была разочарована серьезной, молитвенной атмосферой круга исследователей божественного и потустороннего миров.

«На рассвете» — не единственный его автопортрет перед лицом ужаса. Мамлеев вспоминает в мемуарах: «у Володи был один рисунок: ...на переднем плане лихо сидит художник, перед ним полотно, и он... рисует взрыв атомной бомбы, гриб, разрастающийся где-то не так уж и далеко. Это и есть Ковенацкий, его ситуация. Художник и взрыв мира сего». «На рассвете» сталкивает автопортретную фигурку с бритым чудовищем, чья голова медленно выплывает из глубин (метафора бессознательного по Фрейду). Бритая голова и искаженные черты лица указывают надо сих пор распространенный, к сожалению, стереотип о пациенте психиатрической клиники. Возможно, «На рассвете» изображает призрак тяжелой болезни, которая поглотит Ковенацкого уже в 1980-е, после того как он пройдет череду экспериментов с психоактивными веществами.

«Но так нельзя, — продолжает Мамлеев комментировать рисунок с атомным грибом. — Нельзя смотреть в глаза своего убийцы и наслаждаться, мучаясь его взглядом. Невозможно жить в постоянном надрыве. За надрывом должен следовать прорыв, вознесение, спасение». Стихи и рисунки Ковенацкого сегодня прорываются к читателю в основном благодаря отсылкам к ним в книгах и интервью писателя Виктора Пелевина, продолжающего Южинские традиции психоделического описания российской действительности.