Маша Молодцова «Конкретные мысли из тюрьмы в тюрьме»

Вместо предисловия. Недавно кто-то из правозащитников вспомнил о нас: «А как же зэки? Карантин по всем учреждениям: не достать еды, медикаментов, не выехать в больницу. Как они должны пережить изоляцию в изоляции?» Не волнуйтесь. Здесь рождается сила духа покрепче, чем нервы Чака Норриса. Спасибо, что вспомнили о нас.

* * *

Я сижу шестой год. Год из них — в тюрьме. Год в колонии общего режима. Два с половиной — в лечебно-исправительной колонии, уже год на поселении. Зазаборный мир, перевертыш, зеркало. Загляни и поймай кривизну. Обернись и стань камнем.

Бывает — идешь по улице, идешь, как всегда. И тепло, и закатного солнца лучи пробиваются розовым, и запах чего-то сладкого, цветов или пролитой на асфальт колы. Но холодным ветром пронизывает спину. Безвременье — весна еще не наступила зиме на горло. Но чувствуется — она крадется, дышит в затылок. Прелым дышит, листьями, хвоей, костром, холодным воздухом прямо в нежное тепло шеи, туда, где кромка волос. Накатывает вдруг: что, все просрано? или все идет своим чередом? Здесь надо себя убедить: нормально все, пойдет, переживем. Не обязательно вдаваться в подробности.

Не обязательно, но тянет. Тянет-пахнет смертью. Увядание. Возрождение. Змеями в голову лезут мысли о тлении, вспоминается формалиновое в густом аромате желто-красного. Зима пережитая. Перезимована медведем. Прихожу в себя, как роза-второгодка. Пущу лист. Пущу корень. Впитаю свет. Буду жить.

Я впитываю свет. Я мерзну. Трудно привыкнуть к другому климату. К другому, третьему, четвертому… Но к жаркому, конечно, проще. Спасают все эти прелести вроде океана и бананов. Здесь — другое. Ветра с Балтики пронизывают насквозь любой теплофайбер. Не снимать лето напролет пуховик — нормально. Но я мерзну. И, несмотря на это, ощущаю всей кожей в мурашках и ледяными пальцами: останусь здесь. Никуда больше не поеду. Это — финишная прямая.

Альтернативная охраняемая реальность, в которой обитают антисоциальные. Я расскажу вам про них чуть позже.

Я сижу шестой год. За это время можно стать железной. Завакуумировать чувства. Можно хорошо накачать пресс. Прочесть сотни книг. Научиться быстро выкидывать опарыша, попавшегося тебе в каше, и продолжать есть. Научиться играть в кости. Ходить строем, тая в голове план по взрыву вселенной. Не приобрести почти никаких полезных навыков.

За это время можно было бы родить четверых детей и одного уже отдать в большой спорт: теннис или фигурное. А лучше в бокс. Мой сын — боксер, и готов ввалить каждому, кто косо взглянет на его молодую, тинейджерского вида мать. За это время можно было бы получить еще одно образование. Только зачем? Бизнес какой-нибудь микро открыть и развить, свалить из страны, наконец, и эмигрировать в Гоа. Да можно было уже обжиться там и открыть русскую блинную. Отращивать волосы, наращивать навыки и знакомства, копить кредиты и долги, получать всякие бонусы от судьбы, подумать только, целых пять лет! Отличное было бы времечко. Но я сижу.

Можете мне не верить, но я уже в детстве знала, что окажусь в тюрьме. Я помню хорошо: освободился дядя. Ему не было и тридцати. И вот все разговоры в доме уже четыре года крутились вокруг тюремной темы, судов, передач, а тут он сам вернулся. И прибавились еще шутки о блатной романтике. Вот тогда-то у меня и возникла мысль, что мне тоже надо будет побывать в тюрьме. Мысль глупая, детская, подражательная, но искренняя. И в этом вся проблема. Искренние мысли и намерения, черт бы их побрал! Они воплощаются в жизнь.

Тогда мне было пять. Счастливое и безмятежное время, которое память хранит картинками, запахами, вкусами. Ири́с, куриный суп-концентрат, сливы, мороженое-стаканчик. Тина, костер, сушеная рыба, море, шорты, папина спина. Все это, как стало ясно постфактум, кусочки счастья. И как жаль, пятьсот тысяч раз жаль, что почти невозможно своевременно воспринимать их подобающе. Все обещаю себе, обещаю моментом наслаждаться, и снова себя обманываю. Не наслаждаюсь. Хотя нет, кажется, здесь у меня начало получаться.

Ладно, раз уж начала о детстве, то дам пару штрихов для затравки: вдруг здесь фрейдисты в зале?

Мне 4: я влюблена в мальчика Костю из детского сада и не даю ему прохода. Все время сажусь на соседний микростульчик, в туалет провожаю. Сейчас он музыкант, не вызывает у меня никакого сексуального желания.

Мне 10: у меня подруга Ксюша и мы воруем шоколадки на кассах магазинов. Просто потому, что нам мало. Потому что эпоха потребления наступила и встала на горло. Потом мы воруем деньги. Нам опять мало. Деньги мы тратим на кино, джин-тоник, сигареты и чипсы. Мы веселы и беспечны.

Мне 13: меня выставляют из школы. Это не очень приятно, но в целом интересно. Новые эмоции. Я ими питаюсь. Весна, короткая юбка, горечь сигарет, скуренных в школьном туалете на губах, мамины духи на теле. Я расцветаю, я стремлюсь скорее прожить, совсем не умею наслаждаться. Я бегу, бегу и никак не успеваю.

Мне 16. По паспорту — 18. По виду — 21. Мне продают алкоголь и сигареты, меня пускают в клубы. Зря. Я получаю работу: крутую взрослую работу на «Мосфильме». Я покупаю себе новые кеды, джинсы и плащ. Я курю гашиш. Я влюбляюсь и играю. Есть такое выражение: он слишком рано начал. Говорят же так? Я слишком рано начала. Где-то там, где должна располагаться душа, в районе солнечного сплетения, у меня стоит комок. Не сглатывается. И только отрыжкой со вкусом колы: мало, мало, быстрее, это еще не все удовольствия.

Детство кончилось. Фрейдисту не к чему подкопаться. Хотя постойте… Две неудачные попытки изнасилования на улице. Первый сексуальный опыт, второй, третий. Много препаратов, изменяющих сознание. Детство не кончилось. Оно продолжается. До сих пор.

Самоощущение — сложная штукенция. Я точно знаю, что моя мама, которой 57, мой отец, которому 62, и бабушка 78 лет — все ощущают себя точно так же — первым впечатлением осознанного восприятия. Я спросила на днях у бабушки по WhatsApp, как она себя чувствует. Она ответила чуть погодя: не спрашивай меня об этом. Конечно, хреново, но я не хочу об этом вспоминать. Самоощущение не соответствует физическому ощущению. Ты один раз осознал себя и больше от этого уже никуда не денешься. И если ты чувствуешь себя в двадцать стариком, то у тебя большие проблемы, и их уже не решить. Вот мой сын восьми лет, он еще не познал этого. И хотелось бы, чтоб он осознал себя крутым парнем с кучей возможностей, но это уже — как карта ляжет.

Детство не кончилось. Детство — это и есть жизнь. Оно заканчивается только в точке смерти. Срезанный цветок. Сгнившее яблоко. Труп мартышки. Вот что выходит из всего этого потом. А пока: летят крылатые качели. Битые коленки, ссадины на локтях, искусанные губы, сыпь, следы от зеленки на одежде — все эти приметы инфантильного рассудка.

Я сижу шестой год. Мне еще сидеть пять лет. Это десятилетие, вырезанное из жизни (не вычеркнутое, нет), как в Photoshop, и как бы перенесенное на другой фон. Цикличность сменяющихся диафильмов. Слайды дурного качества против фотографий на крутой Canon. Если ты хороший фотограф, ты постепенно улучшишь качество фонов, уберешь лишние элементы, настроишь резкость.

Я настраиваю резкость, яркость, контраст. Я улучшаю. Но для этого нужен стиль. «Жизнь в стиле» эко, fun, хюгге, соло, минимализм. Это все, что предлагает Google при вводе этого поискового запроса. Жизнь есть сон, анализ, страдание. Надо жить, надо жить у моря, мама, надо просто жить. Когда не с кем поговорить, можно завести диалог с поисковиком. С псом. С жуком, ползущим по подоконнику через лужу липкой жижи. Только б не с собой. Потому что внутренний диалог — это атавизм. Его надо отсечь, изжить. Жизнь есть анализ / жизнь есть сон. Две грани последовательного восприятия. Я давно перестала беседовать с собой. Этот голос пришлось заткнуть. Он не хотел затыкаться, хотел звучать, подсказывать, переживать. Он требовал считаться с мнением других, он звал мириться, смиряться, выяснять. Я велела ему заткнуться. Я больше не анализирую. Только описываю, как приключенческие байки.

Теперь я двигаюсь по наитию. Черт, и нравится мне это слово… наитие! Как «чары» или «заклятие», но точно какие-то колдовские заморочки в основе.

Я смотрю на свои руки. Я знаю, что они мне не снятся. Они достаточно миниатюрные, желтые, индейского такого оттенка кожа (помните, у Кизи — индеец-великан? у меня такая же кожа, как у него) — руки безвозрастного человека. Короткие аккуратные ногти, ссадины на костяшках правой — как от удара в стену сгоряча. Моим рукам три сотни лет или даже четыре. Они перебирали рис на полях под лучами палящего солнца. Они писали на пергаменте при свече. Их стискивала веревка. Они исполняли симфонии, мягко ложились на клавиши. Они сейчас стучат по клавиатуре, набирая текст, холодные и сухие. Хорошо, что есть возможность это делать, потому что в противном случае изоляция грозит деградацией.

Когда находишься в изоляции, будь то закрытая комната, тюрьма или убежище, все равно начинаешь так или иначе себя анализировать. Что привело сюда? Что сделано не так? Что надо сделать, чтобы изменить ситуацию? Но если тебе предстоит быть в изоляции долгое время, годы, то происходит следующее: сначала ты не веришь. Впрочем, обо всем этом в своем «Архипелаге» уже когда-то рассказывал Солженицын, так что я просто делаю ссылку, читайте первый том. Ты не веришь, что попал сюда. Что больше не будет ночных клубов с заблеванным холлом, разгона до 220 км по МКАДу, паленого вискаря у подъезда, любви с первого взгляда, туфель на каблуке. Временно, но не будет. Так долго, что с этим надо реально свыкнуться.

Следующий этап — отрицание. Я не буду привыкать, чтоб система не проглотила меня. Не дам затянуть себя в эту трясину. И вроде держишься в стороне, стоишь как-то даже особняком, но вот ты уже перенимаешь жаргонные словечки, вот ты уже плюешь коротко через зубы на асфальт. Вот ты уже боишься сказать по совести и вслух, а вдруг услышат, доложат, передадут? И постепенно ты становишься одним из всех, тянущих лямку, влачащих существование свое в людском стаде, ряженых в одинаковые робы, с лицами печальными, как проталины по весне.

Лет через пять приходит понимание того, что надо бы это принять. Просто принять, как данность, как известную величину в задаче. М. надо пробыть в пункте А 10 лет. Если М. будет хорошо себя вести, то М. может пробыть в пункте А чуть меньше — 7,5 лет. Что нужно сделать М., чтобы вести себя хорошо? Заткнуться. Закрыть рот на замок и спрятать гордость в карман. Лишние слова и попытки разобраться по справедливости приводят к печальным результатам. Лучше б помалкивать да обзавестись неложной скромностью, дабы не вызвать праведного гнева власть предержащих на свою нечесаную голову. Но здесь опять сложность. Молчать — трудно. Гордость — выпирает. Скромности — ни на йоту не прибавилось. Маска. Единственный вариант — надеть маску. И уже из-за нее, через прорези глаз узкие выглядывать верный путь. Хорошо, что мне хоть выглядывать ничего не приходится, я иду интуитивно, я иду на Восток.

Мне тридцать два. Я приехала сюда прошлой весной. Когда выезжала из зоны, была лютая зима: сугробы ростом с великана, мороз и солнце, трескучая походка по свежему насту, но пока ехала, наступила весна. Всю дорогу в казенном автозаке меня тошнило. Справа от меня лежал рулон «пятикопеешных» пакетов, а по левую руку — коробочка с монпансье. Впрочем, ни то, ни другое меня не спасло. Каждый толчок и колдобина выплескивались желтой желчью на колени джинсов. После трех часов беспрерывной тряски мы наконец приехали. В машине было человек восемь зэков. И никто никогда еще не был в подобном заведении. Мы проехали через ворота, припарковались возле какого-то здания, и нас стали выпускать. Аллея, обсаженная туями, розовые кусты, какие-то волонтеры с бейджиками на груди — где я? Это похоже на свободу. Но это не она. Лишь иллюзия. Свобода — условна. Поселение обнесено прозрачной границей — забором из сетки-рабицы. Они видят нас, мы видим их. Но ее не перейти.

Я смотрю на свои ноги. На носы серебристых кроссовок — все в мелкую дырочку. На линолеум под ними. Эти ноги не раз гудели после долгой дороги. Они хлопали по пыльным бокам лошадей и натирали до блеска паркет танцевальных зал. Они крупные, с круглыми ногтями, с ожогом от выхлопной трубы байка на щиколотке. Они отплясывали на песке и в темноте, шли сотни километров, бежали прочь. Теперь они идут по черному асфальту куда-то вперед. Я знаю, что мне это не снится. Я знаю, что кончился страшный период, что грядет что-то новое, чистое, красивое. Мои ноги, как ноги хоббитов, не чувствуют боли через толстую кожу подошв. Тонкая сетка бордовых вен взбирается вверх по икре, выше, выше, покрывая кожу замысловатым узором.

Первые дни я много ходила. Очень-очень много ходила. Мне вот ничего не надо было, ни хлеба, ни зрелищ, да вообще хоть хлебом не корми, дай походить. Кругами. Но никакого ощущения замкнутости. Поле, лес, травы, солнце — что еще может быть нужно, чтоб чувствовать в груди загоревшийся огонек счастья? Потом я ходила все лето. Пока темнота не спускалась на землю, пока не проходила последняя проверка на закатном плацу, я вышагивала кругами, одна или с компаньоном, а то и с целой компанией. И все эти шаги были — как прогулка по сочинской набережной, как променад по каннским ковровым, как пробежка по утреннему Риму с плеером в ушах или даже лучше. Намного лучше. В памяти живыми еще химерами вставали заборы и запретная зона, сетка и колючая проволока, овчарки и автоматчики, но они миражами проплывали назад, как бабушки с пирожками на перроне в Мелитополе, и оставалась я. Сама. Одна. Не по приказанию. Не по распорядку. Не по чьему-то желанию, а сама, одна, идущая вперед. Я щипаю себя за запястье. Нет, не снится. Больно. Не снится.

Я стою. Смотрю на свою тень, которую я отбрасываю, бледную, будто нехотя. Тень залегла на пожухлой траве. Она подсвечена бледными лучами солнца. Под пожелтевшим кустом шиповника резвится котик. Он ловит невидимую мышь, потом играет с собственным хвостом. Он черно-белый. Видит вялую бабочку, которая проснулась где-то в помещении, обманутая отоплением, и вылетела на осеннюю улицу. Кот прижимается к земле, прыгает, пытается поймать бабочку, но ее мертвой грации хватает на то, чтоб легко упорхнуть. Моя тень бледная, утренняя.

Утром больше всего энергии. Как у котика. Можно думать, писать, работать, резвиться. Утром можно заниматься любовью и чувствовать себя большим, красивым и молодым. К вечеру мороком, туманом затягивает окрестности, и в них ты уже какой-то потрепанный, плетущийся, уставший. И только котик продолжает резвиться в траве, гоняя призрак мыши.

Утро, семь. Зарядка. Медленно выползают на улицу заспанные зэки. Я знаю каждого в лицо, меня знает каждый по имени. Играет дурацкая музыка, оглашая лес глупыми звуками. Я достаю наушники, выбираю трек, нажимаю play. Гулко лопается тишина, образованная вакуумом наушников в ушных раковинах. Пам, пам, пам-па-па-па-па-па-пам. Пам-па-па-па-па-пам. Железные басы проникают под кожу, выбивая из-под нее крупные мурашки. Музыка — вот мой наркотик. Музыка — меняет реальность, меняет сознание, позволяя вдруг почувствовать эмоции и удивляющую бодрость. Играет выбранный трек, жесткий бит, 320 bpm, металлический лязг, глухой бас, ускорение. Звуки проникают глубоко в уши, несутся по нервным окончаниям к мозгу, настраивают его на волну.

Уличный воркаут. Холодные брусья. Холодное железо. Свет одинокой лампочки под навесом. Вокруг — серая темнота. Размяться, скинуть кофту и остаться в одной футболке в разреженном свете утра. Холодные прикосновения к металлу будят, тормошат. Мышцы постепенно разогреваются, кожа теплеет, музыка играет. Вокруг — ранние пташки, которым тоже приятно взорвать первые минуты после пробуждения движением. При каждом поднятии корпуса на брусьях становится на секунду видно светлую столовую, из окна которой доносится густой запах каши. Люди за столами едят яйца, едят манку, мажут хлеб маргарином, пьют дешевый сладкий чай.

Восемь часов. Ободранные метлы метут прошлогодние листья. Я тоже мету вместе со всеми. Хлясь-шшшш, хрясь-шшшш, хшшш, хшшшш, хшшшш, хшшшш… Ветер кружит листву в легком ненавязчивом танце. Приятно вдыхать холодный аромат весны. Приятно строить иллюзии того, что все начнется заново. Бетонные плиты дороги, так напоминающие о вертолетном поле, о взлетной полосе, о взлете и падении. Коты вальяжно гуляют по дороге. Хотелось бы быть как коты: гулять, грызть рыбу, что подадут добрые руки, нежиться на коленях и чтоб чесали за ушком. А надоело — убежал, вильнув слегка задом и хвостом.

В аквариуме в столовой жили три рыбы, три больших красивых рыбы. Я не знаю их названия, но сказала бы, что они — золотые. Ярко-оранжевые, с блеском. Это две. И одна блестящая белая. Сначала первая рыба покончила жизнь самоубийством, выбросившись из аквариума на пол. Через несколько дней вторая якобы умерла, съев червяка. Но мы-то с вами знаем, что просто жизнь в неволе была им невыносима. Но рыбы слабые. И крысы, что первыми бегут с корабля. А мы — сильные. Чем бы нас ни травили — мы выжили. Мы выживем. Мы будем радоваться жизни, ибо это главный прокачанный скил наш — умение радоваться жизни.

Полдень. Солнце пробивается сквозь потолок туч. Плотная завеса, но лучи все равно проходят. Лезут в глаз. Заставляют щуриться. Улыбаться. Я иду и улыбаюсь. Улыбаюсь человеку, который мне приносит радость. Улыбаюсь собакам, валяющимся на асфальте. Улыбаюсь завхозу столовой, огромному детине, и хлопаю его по руке. Улыбаюсь клейким макаронам и жидкому супе. Можно скорчить рожу, гримасу недовольства, но внутри — все равно живет улыбка и живет радость. Точно нет ничего невозможного.

Есть такая теория: вселенная и время бесконечны, значит, любое событие неизбежно, даже невозможное. Но что такое событие? Событие ли — перестать бояться смерти? Для меня это настоящий праздник. Помню: метро, какой-то конец оранжевой ветки, и я медленно пробираюсь к центру. Вдруг, ни с того ни с сего, где-то посреди игры на планшете в нарды накатывает страх. Я чувствую его вкус, но еще не могу взять в толк, что он такое. А когда понимаю, то моментально начинает не хватать кислорода, и на первой станции я выбегаю на перрон. Дышу. Страх смерти. Вдруг — страх того, что родители умрут. Что их не станет, и одиночеством начинают от одной мысли об этом наполняться глаза, рот, ноздри, одиночество уже вытекает из ушей и хлюпает в кроссовках. Я звоню отцу:

— Пап… пап, ты только не удивляйся, но вот я в метро, и на меня вдруг накатил страх смерти…

— А, ясно, — отвечает спокойно, — это бывает… паническая атака.

— Пап, но мне вдруг стало страшно, что вы умрете…

— Маш… Да все умрут! Не ссы…

Я смеюсь.

— Спасибо, паааа! Я люблю тебя… Пока.

Теперь я вдруг поняла, что я не боюсь смерти.

Почти полная луна освещает полуразрушенную ферму призрачно, создавая световую палитру тайны. На небосводе сотни звезд. Стоит только поднять голову. Эй, смотри, сколько звезд! Ну посмотри! Как это так, лень поднимать голову? Вот видно Большую Медведицу… А где эта маленькая мерцающая дичь — микромедведица? Она такая яркая и такая маленькая, как рассыпанные прозрачные бусины, сверкающие в лучах свечи. Мы идем по дороге из плит, то и дело попадая ногами в какую-нибудь выбоину или трещину. Подмерзшая земля стала твердой, острой. Мороз пробирается под одежду, как вор. Он ищет лазейки, маленькие тонкие щелочки между слоями ткани и пролезает: за воротник, в рукава, сковывает пальцы льдом своего дыхания. Мороз живой и все вокруг — живое. Лес шепчет, трава хрустит, где-то воет собака. Живой воздух, живое небо, живые облака. Звезды собираются в толпы и хороводят, распевая неведомую прекрасную песнь. Бараны за тонкими стенами фермы блеют коротко и печально. Вдыхаю мороз, заполняя им ноздри, легкие, и чувствую себя тоже… живой.

Бывает, что не замечаешь, как летит время. Вот, кажется, только-только кончилось лето, минул буквально миг, а землю уже накрыла своей пуховой шалью бабка-зима. Она села на лавочке возле парадной и лузгает крупные черные семечки, собирая шелуху в морщинистую ладонь. А вот уже весна, с плеером, веснушчатая, выходит из подъезда, пинает ногой смятую обертку, смеется заливисто.

Я выхожу вслед за ней. Я иду медленно, боясь растерять тепло, которое так и хочет выскользнуть из-под одежды. Чтоб не замерз живот, в котором живет маленько лето, теплое, но еще совсем беспомощное. Оно ничего не знает о том, что творится вокруг. Что нельзя достать еды, что купить витамины для мам — целая эпопея, блокбастер. Я смотрю на рябиновый закат, который не напишешь никакими красками. Мне тридцать два. Я для чего-то топчу землю уже много лет. Я не спрашиваю о смысле, не спрашиваю о предназначении. Я смотрю в твои глаза, в их серую голубизну, отсылающую к глади озер. Я не вижу страха в твоих глазах, и поэтому я не боюсь больше смерти. Папа, алло, слышишь? Я не боюсь больше смерти…

— Маш, не гони, мы все умрем. Ну, это неизбежно, как ночь… как конец истории.

Мерзнет земля под подошвами кроссовок. Немеют руки, скованные холодом. Горят щеки, словно кто-то ущипнул больно. Я чувствую жар дыхания на своей шее. Чужого дыхания, которое не сразу отличишь от своего. Сильные руки обхватывают и сжимают, как куклу, поднимают вверх, вскидывают, запускают ввысь… Я лечу. Я совершенно не боюсь упасть. Остался один лишь страх — сделать больно. Я лечу к микромедведице быстро-быстро, раскинув руки-крылья. Когда-нибудь я до нее долечу, но не сегодня. Падение — как маленькая смерть или как пробуждение от сна. Я падаю и не ударяюсь об землю. Я падаю и не чувствую боли. Тюрьма-анастезия. Замороженные люди, которые растают по весне и возродятся, пустят лист, станут прекрасными чайными розами.

Все, что я вижу, уже когда-то было: мелькало-мерцало в сознании. Я знала в пять лет, что окажусь в тюрьме. Я знала, что полечу на Восток и влюблюсь в тяжелый воздух индийских городов, что встречу много любви и много презрения, что буду жить где-то вдали от цивилизации, за семью печатями, спрятанная от многих глаз. И теперь, когда оно происходит, вспышки флэшбэков то и дело озаряют глаза своим северным сиянием. Все, что я вижу, — ожившие слайды, отпечатки которых застыли когда-то в моих глазах. Все, что я вижу, — существует. И если видеть радостно, то оно окрашивается в яркие цвета, пестрит и блестит новогодним подарком, а если смотреть печально — кроваво-красным заливается монохромный пейзаж, и темнота гнили расползается по холсту огромной черной дырой. Я смотрю весело. Я смотрю смеясь, заливаясь дерзким хохотом, я валяюсь на ледяной земле, схватившись за живот, содрогающийся от спазмов смеха. Это смеется во мне новая жизнь, смеется над страхами, над тем, что она — вопреки.

Черно-белая пленка расцветает сочными фруктовыми красками: алычой и виноградом, хурмой и клубникой. Улыбаются лица, удивляются брови. А я катаюсь по земле, заливисто смеясь, как дворовый ласково-веселый пес. Потому что родилась любовь. Ее первый крик прозвучал звонко и весело, как лай. Как капель. Как песня на максимуме в наушниках. Как шаги по волшебной долине, гулкие и быстрые. Кха-кха-кха-кха-кха. Вертится у меня внутри маленькая жизнь. Кха-кха. Вокруг сотрудники ФСИН в масках и перчатках. Ха-ха. Всюду жизнь, всюду жизнь…

А смерти больше нет.


Автор о себе

Родилась в Москве в 1987 году. Училась в Московском педагогическом государственном университете им. В. И. Ленина, затем в Литературном институте им. А. М. Горького на кафедре прозы под руководством писателя Павла Басинского.

Несколько лет трудилась для кинопродакшена. Затем копирайтер. Прозаик. Публиковалась в журналах «Литературный оверлок», «Литературная учеба», «Октябрь», «Сибирские огни».

Бывала в многочисленных жизненных передрягах, которые отложились в писательском опыте.

Поделиться